Анна Федоровна ловко накинула платье; защелкивая кнопки, ласково перебила:
— Я не ссорюсь, миленький. Мне, бабе-дворняге, с тобой, офицером, никак это невозможно — ссориться. Поздно, миленький. Я спать хочу. Уходи, дорогой. Как-нибудь потом зайдешь.
— Ты что, совсем одурела? Второй час.
— А ты не бойся. Я тебя до двери провожу.
Слова Анна Федоровна произносила ласковые, а голос сухой, лицо непонятное — не злое, не обиженное, — гордое: «Не замай!», «Не подходи!».
Очутившись на темной, холодной лестнице, Сергей сообразил, какую глупость он сотворил, постучал в дверь сначала тихо, потом погромче.
Анна Федоровна спросила:
— Кто там?
— Открой. Я ремень забыл.
— Днем приходите, — все тем же ласковым тоном ответила Анна Федоровна.
Сергей выругался и поплелся на четвертый этаж.
Отпер дверь, но она оказалась на цепочке. К двери подошел отец, посмотрел в щель, молча снял цепочку и так же молча повернулся спиной.
После, днем, Сергей искренне жалел, что не смог сдержать бешеного, злого крика. Уж очень много накопилось: неудачный визит к Денежкиной, выгнавшей его, как мальчишку, недовольство собой, родителями, пьяные ночи.
— Что ты мне спину показываешь? Ты лицом ко мне повернись. Давай поговорим!
— Хорошо, Сережа, после поговорим. Я занят сейчас.
— Чем это ты занят? Доклады для большевиков сочиняешь?
— У меня гости, Сергей.
Из кабинета отца в переднюю шагнули двое. Один — лет сорока, высокий, худощавый, с высоким лбом, небольшой бородкой. Второй — среднего роста, с пышной шевелюрой, в кожаной тужурке — прошел мимо Сергея, не обратив на него никакого внимания, взял кепку, встал у двери.
Сергей шутовски раскланялся, шаркнул ногой:
— Очень приятно. Пухов. Так сказать, младший. С кем имею честь?
Худощавый подал руку:
— Дзержинский.
Сергей, пожимая руку, растерянно посмотрел на отца.
Профессор неожиданно засмеялся:
— Вспомнил, Феликс Эдмундович! Вот память! Недаром медики говорят — первый признак склероза. Зелинский Николай Дмитриевич! Вы с ним не знакомы?
— Нет.
— Я вас познакомлю. Интереснейшая личность. Когда в университете лекции читал — яблоку негде было упасть. Потом поссорился с этим министром…
— С Кассо, — подсказал человек от двери. — Только он, кажется, не поссорился, а ушел в знак протеста против поведения Кассо.
— Вот именно! Николай Дмитриевич сейчас проводит интереснейшие опыты, пытается получить из мазута первосортный бензин.
— Спасибо, Александр Александрович. Обязательно познакомьте. Извините, что так долго засиделись. Увидимся завтра. Впрочем, завтра уже наступило…
Профессор осторожно открыл дверь в спальню, разделся и тихо лег. Как ни старалась Лидия Николаевна плакать беззвучно, все же Пухов услышал.
— Не надо, Лидуша. Все образуется…
— Саша, милый. Что же это происходит? Он же совсем пропадет. Каждый день пьяный. Что делать? Поговори с ним, помоги ему.
Александр Александрович оделся.
— Хорошо. Поговорю.
Сергея дома не оказалось. Видно, только что ушел — дверная цепочка еще качалась. Но дверь была закрыта тихо, без обычного грохота.
В понедельник двадцать девятого апреля приехал отец и Фрунзе.
— Эх вы, сони московские! — шутил отец, выкладывая на стол коричневые лепешки из жмыха. — Это все мать: возьми да возьми! Голодные они там, совсем, наверно, отощали! А они вкусные, пока горячие, а остынут — как камни.
— Хорошо в бабки играть вместо биты, — мрачно пошутил Фрунзе.
В этот раз он показался Андрею усталым, посеревшим. Когда Фрунзе, выпив стакан чаю, ушел, Андрей спросил отца:
— Что с ним?
— Весна — язва донимает. Мы пробовали через Софью Алексеевну, чтобы он лучше других питался, яиц раздобыли, с молочницей договорились. Послал он нас! С утра ему всегда хуже, днем разгуляется.
Андрей подал отцу вчерашний номер «Правды»:
— Читал? Тут статья Ленина «Очередные задачи Советской власти».
Отец схватил газету, так и впился в нее.
За пятнадцать лет пребывания в партии Михаил Иванович повидал всякое. Были радостные, счастливые дни лета 1905 года, когда на берегу Талки заседал первый в мире Совет рабочих депутатов и когда казалось, что победа революции совсем близка. Были и горькие дни, особенно в декабре, когда из рабочего отряда, ушедшего под командой Арсения в Москву, вернулось живыми меньше половины.
Были тюрьмы — шуйская, владимирская, десятка полтора пересыльных — с тяжелым спрессованным воздухом, парашами, клопами, баландой; были зимние этапы — прошел не одну сотню верст и на всю жизнь запомнил, как в тюремном дворе выкликали:
— Семенов?
— Есть!
— Творогов?
— Разрешите доложить, ваше благородие? Творогов ночью преставился.
— Хорошо. Тачкин, вычеркни.
— Есть!
Была одна из самых главных тюрем Российской империи — Александровский централ.
Были месяцы без единого письма из дому — наказание за строптивый нрав, были голодовки, неудавшиеся побеги, отсидка в карцере, но никогда Михаил Иванович не падал духом.
Случались страшные дни, куда страшнее, чем этап или карцер, когда узнавал о гибели товарищей — повешенных, расстрелянных, умерших в тюрьмах от чахотки, не выдержавших и наложивших на себя руки.
Случались дни, когда кипел от гнева и презрения, узнавая об изменах бывших друзей: Константин Захаров стал городовым, Дмитрий Ухов сразу из тюрьмы пошел в монахи.