— Начинать восстание в Москве полная бессмыслица. Опасность огромная. Можем захватить Кремль, на это сил у нас достаточно, можем убить Ульянова-Ленина, расстрелять народных комиссаров…
Савинков сделал паузу, посмотрел на насторожившихся членов центрального штаба.
— А самое главное — удержать власть сможем? Как это ни огорчительно произносить, удержать власть в таком огромном городе не сможем… Да, да, господа, не сможем! Извините, господа, но я не авантюрист, я все взвесил, все подсчитал. Рабочие Москвы нас не поддержат. Я не могу постигнуть, как большевики — прошу понять меня правильно, я далек от того, чтобы восхищаться моими идейными противниками, — я удивляюсь, как большевики ухитряются кормить население столицы при таком варварском состоянии транспорта. Мы кормить население Москвы не сможем. Да, господа, не сможем. А нет ничего страшнее и решительнее матерей голодных детей. Вспомните, господа, кто, начал Февральскую революцию в Петрограде!
— Что же вы предлагаете? — не выдержал генерал Рычков. — Может, нам всем, скопом, так сказать, вступить в Ры-кы-пы-бы?
Савинков раздраженно ответил:
— Большевики, генерал, к сожалению, скопом, как вы изволили выразиться, в свою партию не принимают… Но вы упредили меня. Я как раз хотел сказать несколько слов о них. Нас пять тысяч, большевиков в Москве вдвое больше, и, генерал, можете упрекать меня в чем угодно, каждый из приверженцев Ленина будет драться за троих. Как вам это ни тяжело слушать, милостивые государи, но они фанатики, если надо, пойдут и на костер. Вернемся к делу, друзья. Посмотрите на карту. Мы обязаны сменить курс. Начать мы должны в Ярославле, Рыбинске, Костроме, Казани и Муроме. Захватив Ярославль и Кострому, мы отрежем у большевиков север. В Рыбинске мощные артиллерийские склады — они нам необходимы. Муром — это ясно, там большевистская Ставка. Казань — это наш козырной резерв на случай подхода чехословаков. Кострома, Ипатьевский монастырь! Вспомните историю, господа. Дело не в Романовых. Там родина русской государственности. И много боеприпасов. И последнее, самое важное, о чем я хочу сообщить вам и о чем вы должны молчать, если вас подвергнут самым мучительным пыткам…
Савинков посмотрел на притихших слушателей, задержал суровый взгляд на Рычкове и продолжал:
— Молчать! А еще лучше, до поры до времени вообще об этом забыть. В тот же день и час, когда мы начнем в Ярославле, союзники высадят в Архангельске десант, который пойдет на соединение с нами. Самый серьезный пункт для нас Ярославль. Поэтому командиром ярославского отряда я назначил полковника Перхурова. В Москве остается полк под командованием Аваева.
А потом Савинков и Перхуров наставляли командиров других отрядов, как надо выбираться из Москвы.
— Сначала поедут командир и квартирьер. Подготовят прием остальных. Передать всем — никаких военных разговоров в пути не вести. Пусть возьмут для себя подходящие роли, соответственно костюму: артист, крючник, мешочник, военнопленный.
И еще один совет дал Борис Викторович: во время боевых действий у каждого солдата и офицера на левом рукаве должен появиться отличительный знак — угол из узкой георгиевской ленты. На знаменах разрешаются иконы. Погоны исключительно защитного цвета — упаси бог щеголять в золотых!
Андрея по настоянию Нади положили в больницу Покровской общины — там сестрой милосердия была ее подружка Оля.
Первые дни Надя не отходила от мужа. Одна пуля прошла чуть ниже сердца навылет, вторую, засевшую в левой ключице, пришлось вынимать.
Когда Андрея везли по коридору из операционной, Надя, посмотрев на его суровое, с твердо сжатыми губами лицо, с белым лбом, открытыми немигающими глазами, громко заплакала, решив, что Андрей умер.
Оля успокоила:
— Наркоз кончит действовать — сразу совсем другим станет.
Совсем другим Андрей стал не скоро. Иногда он на короткий срок приходил в сознание, узнавал Надю, пытался что-то сказать, но язык ему не повиновался. Дня через три он попросил:
— Моим пока ничего не пиши, не расстраивай маму. Я поправлюсь.
Каждый день в больницу приходили Мальгин и Маховер, но к Андрею их не пускали. Записочки Оля складывала в ящик тумбочки Андрея, а друзьям говорила: «Просил передать привет».
В воскресенье в палату как-то пробрался Петерс. Успел лишь произнести: «Дзержинский тебе приказом благодарность объявил», — как Оля тут же вытолкала его.
Все на свете рано или поздно кончается — прошло и тяжелое состояние у Андрея. Дней через десять он начал вставать, а еще через три — учился ходить с помощью Оли.
К концу третьей недели Андрею разрешили посидеть немного на скамейке во дворе.
Очень приятно было погреться на весеннем солнце, подышать свежим воздухом, пахнувшим согретой землей, наблюдать возню счастливых воробьев, переживших суровую и голодную зиму.
Впервые за последние беспокойные месяцы у Андрея была возможность подумать не о срочном, что надо решать сейчас, немедленно, но и о завтрашнем дне.
Андрею и до этого приходила мысль, правильно ли он поступил, дав согласие пойти в ВЧК. «Так и жить всю жизнь? А почему всю жизнь? Когда-нибудь покончат с контрреволюционными заговорами, мятежами, утихомирят анархистов, перестанут разорять людей воры и спекулянты. А шпионы, к выявлению которых меня уже начали привлекать? Петерс говорил, что с каждым годом капиталистические разведки будут их засылать к нам все больше и больше, потому что они никогда не смирятся с тем, что Россия — государство трудящихся. А что, если вернуться в мастерские? Попробовать уйти учиться? Нельзя ж, в самом деле, всю жизнь посвятить малоприятному занятию? Всю жизнь! Да еще — посвятить! Странно, я начал думать о себе как-то возвышенно. Может, я просто все усложняю? Надо жить проще, не особенно задумываться. Черта с два, разве проживешь не задумываясь?! Мысли лезут и лезут. Допустим, вернусь в мастерские — там, понятно, спокойнее, пистолет в морду не тычут, Филатовых там нет… А ведь скучно будет. Конечно, скучно. Может, я уже полюбил эту работу?»