Он ясно, до тоски в сердце представлял, как знакомые, сейчас так охотно улыбающиеся ему, приветливые, добрые, будут злорадно, именно только так, злорадно, говорить: «Слышали про Жиленкова? Видали, какой фрукт!..»
Жиленков отдыхал всегда зимой — ездил в Кисловодск, в Гагры, зимой там было мало курортников и, стало быть, меньше шансов на неожиданную, нежелательную встречу. Предпоследний отпуск перед войной был испорчен — в Гаграх он прочел указ о награждении многих партийных работников орденами, а его обошли. Но зато, боже ты мой, как обрадовался Георгий Николаевич по приезде, увидев в «Московском большевике» траурное сообщение о внезапной смерти Ивана Капитоновича Носова.
В райком Жиленков не шел, а летел: «Прибрал-таки господь, смилостивился!»
Вызвался выступить на гражданской панихиде.
Вдова Носова, маленькая, сухонькая старушка, подошла к нему, обняла:
— Спасибо вам, молодой человек, за добрые слова. Должна покаяться за Ивана Капитоновича: он, покойник, вас недолюбливал, а вы как хорошо о нем сказали…
«А за что он меня недолюбливал? — хотел спросить Жиленков, но вовремя спохватился. — Бог с ним! Я любопытничать не должен. А то чем черт не шутит…» Вслух он сказал:
— Всем нравиться трудно, дорогая. Мало ли людей характером не сходятся.
Одним положительным качеством обладал Жиленков — он был трезвенником. Иногда хотелось выпить, пошуметь, спеть под веселое настроение песню, но он боялся: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Вдруг ляпну лишнее…»
Случилось так, что Жиленков, никогда не бравший в руки оружия, кроме охотничьего ружья, которое он завел исключительно потому, что некоторые вышестоящие руководители любили охоту, а совместное пребывание в лесу сближало, не отличавший двухверстку от ученической карты, имевший смутное понятие обо всем, что касалось военного дела, перед самой войной был назначен членом Военного совета 32-й армии. Ему присвоили звание бригадного комиссара.
Получив доступ к секретным материалам, Жиленков опять испугался, но уже не анкеты, а немцев, силы которых казались ему неисчислимыми. За несколько дней он лихорадочно прочел все, что только удалось, — про Нарвик, Крит, как была раздавлена Польша, затем вся Западная Европа, как гитлеровские дивизии обошли линию Мажино и добрались до Парижа. Ему стало страшно.
Началась война. Первые успехи немцев совсем лишили его покоя. «Все. Советскую власть спихнут. Это как пить дать… А я комиссар. Повесят на первом фонаре. Надо что-то предпринимать! Нельзя оставаться рохлей, нельзя. Раздавят, как клопа, и поминай как звали».
Он приготовил красноармейское обмундирование и стал ждать.
— Год рождения?
— Одна тысяча девятьсот десятый, герр офицер.
Фельдфебель Гекманн поправил понравившегося ему военнопленного, — не будь рядом рядового Келлера, он бы даже не поправил:
— Я есть фельдфебель, Максимов, а не офицер. Специальность?
— Моя? Умею крутить баранку, — лихо, как ему казалось, по-шоферски ответил Жиленков.
И для понятливости показал, как он «крутит баранку».
— Авто? — обрадованно произнес фельдфебель. — Зеер гут! Работать согласен?
«Это же лучше, чем в могилу», — подумал Жиленков.
И громко, отчетливо доложил:
— Очень даже желаю!
— Зеер гут!
— Рад стараться, господин офицер.
Он снова назвал Гекманна офицером, полагая, что маслом кашу не испортишь.
Ночевал Жиленков уже не с другими военнопленными, которые провели ночь под открытым небом, а с двумя немецкими шоферами в пустом доме на окраине Семлева.
Рано утром шоферы пошли получать завтрак. Жиленков остался доволен: ему дали большой бутерброд с маргарином и ломтик ветчины. Ломтик, правда, был тоненький, совсем листочек, но все же ветчина. Налили полную кружку кофе. «Жить можно! Посмотрим, что дальше…»
Один из шоферов, пожилой человек, мрачный на вид, небритый, с перевязанной щекой, подвел Жиленкова к большой грузовой машине, показал систему управления, и они поехали. Первый день Жиленков работал грузчиком, на второй его допустили к рулю, и он в составе колонны 252-й немецкой дивизии начал возить боеприпасы.
Жиленков не задумывался над тем, что он помогает врагам и что снаряды, которые он возит, полетят на своих. На пятый или седьмой день промелькнула мысль: «А быстро я привык к немцам… Ничего, надо будет — отвыкну. Главное — я живой».
Он был живой, и новая жизнь его постепенно налаживалась.
Аккуратно давали есть, ежедневно выдавали по пять сигарет. Однажды пожилой шофер — зубная боль у него прошла, и он подобрел — налил Жиленкову полную кружку пива и, когда Жиленков выпил залпом, нахмурился и погрозил пальцем.
По пути на передовую и обратно Жиленков встречал военнопленных. Конвойные, освобождая дорогу машинам, сгоняли пленных в кюветы, кричали, дрались. Жиленков старался не смотреть на ободранных, грязных людей, боялся: вдруг его узнают, скажут немцам, кто он такой? Все обходилось благополучно.
Но один случай надолго лишил Жиленкова покоя. Вечером, поставив машины, водители, а вместе с ними и Жиленков, получив ужин, расположились в хате для ночлега. Жиленков, как ему полагалось, растопил печку и подсел к немцам. Вошел маленький тощий унтер-офицер, до этого он никогда не приходил. Неприязненно посмотрел на военнопленного, скорчил страшную, злую гримасу и полез в кобуру за пистолетом.
Шоферы, очевидно знавшие характер унтера, крикнули:
— Русс! Иван, беги!
Жиленков побледнел, не мог двинуться с места.