— Кроме этого, — предупредительно сказал Власов, — полагаю, можно произвести замену. Я похлопочу. Кого вам лучше прислать: мужчин, женщин? Мужчин немного сложнее, их требуют на заводы.
Тридцать первого августа 1944 года наши войска вступили в Бухарест. Я представил, что творилось в этот великолепный летний вечер в Москве: салют, радостные толпы на Красной площади.
Я вспомнил и ночь с 22-го на 23 июня 1941 года. Мы с Надей сидели у приемника. Был тогда у нас так называемый ТНБ — новинка предвоенного времени, коричневый прямоугольник, вытянутый в высоту. Сначала мы слушали Берлин — передавали речь Гитлера, сопровождавшуюся ревом, овациями. Потом я поймал Бухарест — мужской голос пел веселую песенку под типичный румынский оркестр. Надя сказала: «Веселятся!»
В Бухаресте в ту ночь веселились — никакого затемнения, впереди короткая война с Россией. На наши города падали бомбы, лилась кровь — в Бухаресте веселились. А сейчас?.. Я был далек от злорадства, понимал, кто обманул румынский народ, кому это было выгодно, и все же: «Торговали — веселились, подсчитали — прослезились!»
Румыния объявила войну Германии. Очередь была за Венгрией.
На карте в кабинете Трухина фронт, удерживаемый немецко-венгерскими войсками, начинался в румынской части Бавета, проходил через Арад на Ораде, поворачивал на восток к Клужу, шел вдоль границ Трансильвании, огибал с севера Брашов и, образуя Секлерский выступ, уходил по Восточным Карпатам к району, где скрещивались границы Румынии, Словакии и Венгрии, — почти тысяча километров фронта.
Трухин, и в пьяном виде способный мыслить по-военному, поделился со мной:
— Настоящая оборона только в районе Клужа. Здесь группа «Трансильвания»… — Он прикинул что-то в уме. — Да какая там группа, всего одна кавдивизия СС под командованием бездарного группенфюрера Флепса. А тут остатки армии генерала Фреттер-Пико… — Он махнул рукой. — Венгры ненадежны, помяните меня, побегут и, как румыны, будут стрелять в спину немцам. Надоело им воевать за Великую Германию…
И неожиданно сменил тему:
— А Андрей Андреевич свадьбой занят… Какое безумие!
Сообразив, что сболтнул лишнее, открыл дверцу шкафчика, достал бутылку коньяку.
— Согрешим, господин Никандров?
Пусть объяснят психологи, почему именно в этот момент я вспомнил мою Надю, детей. Какая-то сила перенесла меня в Алексино, я увидел свою школу, залитую вечерним солнцем, — стекла нестерпимо ярко горят, словно в здании пожар, до меня донесся запах влажной после дождя земли. Надя идет с детьми, и наш пес, славный умный Дик, бросается ко всем по очереди. Я услышал, как дочка, защищая своего любимца, сказала: «Наш Дик — настоящая овчарка. Только ему забыли накрахмалить уши, вот они и не торчат». Сколько раз я это слышал…
— Ваше здоровье, господин Никандров!
И все ушло… Да была ли она, моя прошлая жизнь? Есть ли у меня жена, дети? Что это такое — Алексино? Было, все было и есть сейчас, только очень все это далеко от меня, немыслимо далеко, и между нами фронт…
— Ваше здоровье, Федор Иванович!
— Да вы не расстраивайтесь, Павел Михайлович. До конца еще далеко.
Утром я встретил Закутного. По его виду понял — он переполнен новостями, и, очевидно, я был первый, кто подвернулся ему, он никому не успел рассказать, его прямо-таки распирало.
— Слышали? — оглянулся и проговорил он шепотом. — Наш-то председатель?! Дела побоку, к невесте коньяк жрать, а попутно свою бабью коллекцию увеличил…
— Да что вы, Дмитрий Ефимович, до этого ли ему сейчас?
— Вот именно-с! Кому до чего, а бешеному кобелю семь верст не крюк. Привезли двух баб. Одну для самого, другую для Астафьева. И, представьте, Андрей Андреевич совершенно всякий стыд потерял, держит мамзелю в своих апартаментах, под охраной. Сам сейчас видел, какой ей завтрак понесли, словно министру, на подносике, под накрахмаленной салфеточкой. А если разобраться, какая-нибудь прости господи…
Признаюсь, тогда болтовне «Мити» я не придал никакого значения. Меня в тот момент больше всего интересовала судьба взятого в плен подполковника Алексея Орлова. Я торопился к Власову, чтобы вместе с ним еще раз увидеть Орлова. Поэтому я постарался как можно скорее отделаться от Закутного.
Если бы кто-нибудь в субботу 21 июня 1941 года, в последний мирный день, предсказал Кире Орловой, что произойдет с ее семьей, с ней самой в самое ближайшее время, если бы ей сказали, что не пройдет и суток, и она потеряет сына, милого, дорогого маленького Сережу, что она никогда больше не сможет взять его на руки, почувствовать приятную его тяжесть, никогда не сможет поцеловать его любимое местечко — ямочку под горлышком, не сможет вдохнуть в себя удивительно радостный для нее запах Сережи, что она много лет не увидит самого близкого, родного человека — Алешу, а сама она, Кира Антоновна Орлова, советская гражданка, авиационный инженер, член партии, жена образованного, умного офицера, счастливая женщина, превратится в совершенно бесправное существо, которым будут помыкать чужие, злые люди, — она бы назвала собеседника сумасшедшим.
Иногда Кира спрашивала себя: «Как же я все это перенесла? Почему я не сошла с ума, не умерла от тоски и отчаяния?» Двигалась, работала, ела, пила, спала — жила, если, конечно, можно назвать все это жизнью: подъем в пять, кусок хлеба, кипяток, в шесть на работу — до восьми вечера, с перерывом в полчаса, чтобы проглотить пол-литра скверно пахнущей баланды и две ложки картофельного пюре без масла, или тушеной капусты, или брюквы; в девять отбой и беспокойный сон на грязных нарах… Случались дни с небольшими искорками, проблесками веселья, даже счастья, если удавалось причинить пусть хоть небольшую неприятность немцам.